Память СССР
«Я даже не могу передать, что для нас эта утрата», – лицемерно восклицал Степлтон у Конан-Дойля в адрес почившего сэра Чарльза Баскервиля.
Уж сколько лет на дворе новые времена, а привыкнуть к ним – по крайней мере мне – так и не удалось. Не получается, хоть убейте, ни отстраниться, ни пошутить, ни даже лицемерно солгать: слишком велика утрата, и слишком велики жертвы, и в конце-то концов, это не только моя единственная жизнь, а жизнь всего моего народа, который при смене режимов пострадал куда больше меня.
В 1991 году мы потеряли самую главную человеческую опору – контур будущего, определяющий планы на, в общем-то, довольно короткую человеческую жизнь, и выстроить новый, адаптированный к обрушившейся действительности, смогли только считанные единицы.
Уникальность Советского Союза как социально-политического образования состояла в том, что это было государство‑первопроходец со свойственной любому покорителю целины первоначальной грубостью нравов, постепенно сменяющейся на более терпимые.
Мне теперь кажется, что Союз чуть ли не от самых первых своих лет осознавал свою обречённость, будто бы некое пророчество обрекало его быть рождённым на заклание, словно он предвидел для себя судьбу агнца, призванного пасть под жертвенным ножом «реформ».
Нельзя сказать, что ему об этом не говорили прямо в лицо: «труды», имевшие в заголовках «Просуществует ли СССР до 1984 года?», ходили в самиздате, но мало кто придавал им настолько эсхатологическое значение. Союз столько раз объявлял себя не только вечным, но и окончательным, что утрата его обрушила над его бывшими гражданами само небо, а если точнее, то небесный покров достижений социализма – бесплатное образование, здравоохранение и иные социальные льготы, складывающиеся в свободу не тревожиться о завтрашнем дне ни в плане пропитания, ни в более высоких областях духа.
Меж тем вне этих ценностей, свысока объявленных имущим классом «патерналистскими», то есть относящимися к области тотальной опеки государством гражданина, народ оказался поставлен в положение едва ли не рабское, вынужденный вместо прежней трудовой оседлости скитаться в пустыне довольно случайных работодателей разной степени вменяемости в отношении своих работников.
Главным искусством советского гражданина было не идти громогласно против идеологического потока и не искать личной правды там, где она в соответствии с марксистско-ленинским наследием была уже найдена за него. Если можно было сдержаться и смолчать, послевоенная судьба двигалась без особых потрясений. Да, она отличалась от западных аналогов принципиально иным размером вознаграждения за труды, но стараниями идеологических органов была наполнена сдержанной (снова сдержанной) гордостью за свои взлёты и падения.
Мы не успели поблагодарить социализм за то, что он успел сделать для всех нас, и тень этой постыдной неблагодарности будет витать над каждым свидетелем его смерти. На его могиле бесновались до той самой поры, когда обнаружилось, что после его гибели не только не стало, но и уже никогда не станет ни «лучше», ни «веселее».
Категории «весёлого» и «лучшего» можно наблюдать у Блока в «Двенадцати»: «злоба, грустная злоба» выступает отправной точкой того, чтобы (иной источник) «эй, комроты, даёшь пулемёты, даёшь батарею, чтоб было веселей». «Веселье» на Руси не есть одно только «пити» (или «ясти») – оно знаменует вовсе не разгул махновщины, «дни открытых убийств» и фатального передела собственности, но предчувствие того, как вот-вот включатся где-то пламенные моторы и заработают, наконец, социальные лифты для всех достойных в лучшую жизнь, и не столько обеспеченную до затоваренности, сколько дающую простор для реализации затаённой народной мечты.
Она, эта мечта, фрагментарно описана у Платонова в «Сомневающемся Макаре», на ходу придумывающем для города «молочную трубу», чтобы не гонять попусту вагонов с тарой. Здесь речь напрямую заходит не о чувстве мелкого хозяина-буржуа, озабоченного выживанием посреди высокоскоростного конкурентного потока, а о возможности мыслить, чувствовать и улучшать жизнь даже не в плане автоматизации рутинно ручных процессов, а в смысле гораздо более общем и, если угодно, философском: считать и чувствовать землю действительно своей, трудиться на ней, видеть результаты своего труда и получать за них достойное вознаграждение, а не, как сказано у Маркса–Энгельса, год за годом и век за веком отчуждаться и от земли, и от орудий труда, и, наконец, от самого себя.
Когда тянущие кабины вверх двигатели смолкают, происходит откат в первобытное состояние – наступает эдакий духовный феодализм, когда клановая система делает вид, что цементирует общество, а на самом деле громоздит над ним саркофаг бывшего телефонного, а теперь уже открыто близкородственного права.
Социализм взошёл на эшафот стоически, не произнеся во время казни ни единого слова в своё оправдание. Безумцы, казнившие его, улюлюкали, как и полагается палачам, заглушающим в себе совесть.
Изготовка к Майдану
Как и при социалистической революции, окрещённой «великой октябрьской», Россия стала первой страной в мире, подвергшейся воздействию технологии оранжевых революций.
К сокрушению основ наше опекаемое государством и девственное во всех смыслах общество начала готовить внезапная «перестройка». Поводы для неё придумывались на ходу: срыв брежневской продовольственной программы, повальный потребительский дефицит, долгострои, системные сбои, запутанность взаимных расчётов, теневой сектор, старинные язвы плановой экономики и так далее. И что, разве эти «отдельные недостатки» не были достойными исправления, а не беспощадного вытаптывания и выкорчёвывания? Вдруг оказалось, что социалистическая промышленность может работать исключительно при социализме, а нормальная может якобы только при личной заинтересованности собственников. Как она работает сегодня, любо-дорого посмотреть: импортозамещение, несмотря на указы, не доведено не только до контрольных цифр, но и остановлено в зачатке; страной оказалась утеряна обычная для социализма производственная суверенность.
Над метаниями позднего СССР довлело страшное слово «надоело». Рубли были объявлены деревянными, работа за гроши – пустой тратой времени и сил. В одинаковой нищете мало кто подавал голос, но как только потребительские аппетиты выросли, основными недовольными социализмом оказались именно те, кто успел получить квартиры и построить пригородные коттеджи.
Советский средний класс начали «умело волновать» – массированно, при помощи невесть откуда взявшихся скептических экономистов‑публицистов, убеждать в том, что в СССР «белые воротнички» благоденствуют крайне недостаточно, получают копейки, а при капитализме получали бы в десятки и даже сотни (!!!) раз больше, и именно потому, что социалистический путь бесперспективен, и страна, отважившаяся отправиться в свободу, равенство и братство, зашла в исторический тупик.
Сакральными стали не только «перестройка», но и «гласность», «ускорение» и «демократизация», «возвращение к социалистическим нормам хозяйствования» и почему-то вдруг реанимированные, будто бы из основательно забытого НЭПа, «хозрасчёт» и «совместные предприятия». Громогласно раздались якобы от лица народа требования о приведении в чувство оторвавшейся от народа партийной элиты; попутно изобретены были термины «командно-административная система», «агрессивно-послушное большинство», и это наряду с «не могу поступаться принципами!».
Поскольку явились миру «перестройщики» Горбачёва, им тут же нашёлся противовес «антиперестройщиков» Лигачёва, и весь этот грошовый театр начался почему-то со съезда кинематографистов 15 мая 1986 года, а потом и писателей 24 июня того же года, и только в 1988 году созвали XIX партийную конференцию, и только затем уже съезд народных депутатов СССР (1989), продемонстрировавший нам заикающегося, но несгибаемого героя-диссидента академика Сахарова, а также многих иных, чьим именем будут навсегда ввергнуты во прах чаяния трёх-четырёх поколений советских людей. Какие речи, какие покаянные монологи, какие обличения и разоблачения прежних и сегодняшних тягот, а зачастую и преступлений, и какой порыв к обновлению (тоже слово тех лет) – Афанасьев, Попов, Собчак, Адамович, Карякин…
Та пресса, те многотысячные митинги, тот водопад техногенных аварий и катастроф – букет, поднесённый самому князю этого скорбного мира. Осатаневшее от политического, экономического и сексуального просвещения советское единство приучили срываться на крик при одном употреблении имени сначала Сталина, затем Ленина, а после уже и Брежнева, который подавляющему большинству ничего дурного не сделал. Ненавидели и подозревали в массовых убийствах всех – Никиту Хрущёва (Новочеркасск) и отдельно стоящих Маленкова, Андропова и Черненко, не говоря уже обо всех поголовно руководителях ЧК-ГПУНКВД-КГБ. Народ при этом рисовался безвинной жертвой, изнемогающей под чуть ли не иноземным игом. То, на что призывали срочно сменить социалистическое иго, тоже было импортным вариантом «свободной экономики, основывающейся на свободном предпринимательстве, которое за пару недель умоет, накормит и спать уложит всю страну и ещё тридцать стран вдобавок». Ложь: под бодрую риторику о «настоящем хозяине земли и производства, который должен прийти на израненную землю», начали задирать цены и гноить свежие продукты, а главное – муссировать слухи о том, «что и так уже скоро мы все начнём голодать» (А. Вертинский, несколькими десятилетиями ранее).
Три августовских дня
Помните? «Новый союзный договор», какая-то нескончаемая информационная пена, глупые, нервные, возмущающие всех и каждого денежные реформы, судорожные правительственные перестановки, нескончаемые дебаты, инфляция, торжествующий ор и рык в газетах и на телевидении.
И вот, наконец, лето 1991‑го, какое-то притаившееся, изжелта зловещее, многозначительно шелестящее дождями. Все слова уже сказаны, курс на развал намечен. Разговоры – только о каком-то перевороте, чрезвычайных мерах, повсюду какие-то народные и антинародные фронты, будто бы уже объявлена и идёт война. На окраинах она уже действительно шла.
Вдруг 19 августа – вместо обычных утренних программ – невразумительное «заявление советского руководства», после которого – никому не нужное и затягивающее невыносимую паузу «Лебединое озеро» и анонс о какой-то пресс-конференции, где всё и всем объяснят. Переворот? Военный? Антиперестроечный? У нас отняли свободу? Оживили Сталина? Перестройщики расстреляны? Где верховный демагог? Арестован? Убит на пороге правительственной дачи вместе с женой Раисой?
Жив. По привычке лавирует и тянет время. Делает вид, что уступает прямому силовому давлению. Вынужден пойти на временный сговор с организаторами переворота, но вот-вот себя покажет. Ранен в перестрелке собственной охраной, в сознании. Бежал, убив министра обороны из личного наградного оружия. На провокации не поддался. Окольными тропами подлетает к Москве. Сбит ПВО на подлёте. Выбросился на парашюте. Снова арестован. Под пытками не выдал заговорщикам ядерного ключа. Отстранён от власти. Выбит из игры. Что вообще происходит? У кого власть?
После «пресс-конференции ГКЧП» к Белому Дому (Дому Правительства РСФСР) сходятся десятками, потом сотнями. Ждут. Слухи самые невероятные. В городе танки. Кто командующий? Телефоны раскалены, по «Эху Москвы» – погибший год назад Цой. Дом стоит, свет горит, из окна видна даль.
Первые баррикады на Калининском.
Двоевластие.
Ночь.
Я был там. Дожди превратили многотысячную сходку в центре во что-то фантастическое, слёт КСП на проезжей части: на газонах, некогда старательно стриженных, а теперь замусоренных донельзя, затоптанных до липкой грязи вместе с остатками травы, – палатки, кострища, газеты, пакеты и объедки. Радио из портативных приёмников – к самым ушам, вокруг десятки людей. Танки, за которыми и перед которыми через Калининский и примыкающие проспекты – мегалитические навалы алюминиевых стержней метров по семь-восемь каждый. На них – в прожекторных лучах, струях дождя – хайратые, как и я тогда, металлеры, панки, казаки. Так и хочется сказать – «городской сброд, приученный к бессонным ночам», и почему бы так не сказать, не исключая себя из мутного потока? Нищий студент МИСИСа, обработанный перестроечной пропагандой до состояния если не истерической невменяемости, то возбуждённого вдруг наступившей историей любопытства.
Вопль. Прорежённая лучами темнота. Ещё вопль, затем ещё, потом какие-то неразборчивые слова по слогам из хрипящего мегафона. Визг. Толпа разворачивается, и мгновение спустя уже несётся, как стадо газелей, по газонам, натыкаясь на столбы и ограждения.
Поздно.
Отражаемые эхом высотных домов, уже звучат выстрелы, и массовый крик достигает максимума, держится так несколько секунд, опадает, снова берёт разгон.
Началось.
Они стреляют по нам. По людям. По безоружным. Тоннель на Чайковского со всех сторон обложен толпой, кто-то обегает скопления и прыгает вниз, держа на отлёте бутылку с фитилём. Над головами в бледном ореоле фонарей – зарево. Выстрелы, крики, скандирования. Тоннель заволакивает едким дымом дизелей, а спустя несколько мгновений на асфальте уже размываются накрапывающим дождём кровавые пятна.
Свершилось. Жертвы принесены. Теперь дело пойдёт. Погибшие в схватке с колонной лёгкой бронетехники Ус, Комарь и Кричевский были немедленно объявлены новыми святыми.
Утром 21‑го всё ещё бурлило – с балкона БД, задрапированного длиннейшим российским флагом, заклинали дух демократии прийти и выправить ситуацию, и только 22‑го после полудня защитники Белого Дома с ксерокопированной благодарностью и личной подписью Ельцина стали расходиться. Уже через несколько часов толпа пришла снимать Феликса с постамента. Под заливистое улюлюканье, аплодисменты и свист в лучах прожекторов.
Я плохо помню ту осень. В декабре Горбачёв объявил о роспуске страны. Через несколько дней Гайдар отпустил цены, а Чубайс начал веерные отключения электричества по регионам-должникам. Иностранные транши, гуманитарная помощь, публичное унижение страны-победительницы фашизма, страны-покорительницы космоса. Умирающие от голода старики, подростки, моющие машины предпринимателей, беспризорники по всем городам, торжествующая реклама водки, пива, вина и сигарет на ТВ, расстрел парламента – вот вехи той поры. Арцах. Абхазия. Осетия. Приднестровье. Прибалтика. Таджикистан, далее Чечня первая и Чечня вторая. Сегодня – Специальная военная операция на Украине.
Список погибших даже не от голода и холода во время гайдаровско-чубайсовских реформ, а от разочарования и полного отчаяния не будет составлен уже никем и никогда.
Ирреальная реальность
Возвращение в капитализм было не просто болезненным: никто из «кабинета Гайдара» знать ничего не хотел о том, какую катастрофу переживали тогда люди старшего, да и среднего поколения, потому что именно на них и был направлен основной удар.
Истребить носителей памяти о советском патернализме – вот какова была цель, и достичь её удалось лишь отчасти. Практически истреблёнными (репрессированными, отстранёнными от руководства страной) оказались официальные носители прежней идеологии, но сама она уцелела. По советскому закону никому нельзя было присваивать общенародных ценностей, и пусть они эксплуатировались конкретными людьми, получавшими высокие зарплаты, всё равно любая собственность по умолчанию была государственной и народной. Новая страна выворотила этот краеугольный камень из почвы, лишив граждан иллюзий относительно справедливости («Мы занимались не сбором денег, а уничтожением коммунизма!» © Чубайс), и сегодня именно «крупнейшая геополитическая катастрофа» (© В.В. Путин) является первой и основной причиной любых застойных явлений в обществе, включая коррупцию и довольно значительный, несмотря на усилия правоохранителей, теневой сектор экономики.
В сегодняшнем воздухе никакого энтузиазма и оптимизма нет и в помине (он проступил ненадолго в пору Крымской весны и при шествиях первых Бессмертных полков на Девятое Мая робкой, но быстро угасшей надеждой на социальную справедливость), а если и витает нечто, то примерно то же разочарование «системой», что и сорок лет назад: «вы делаете вид, что платите, мы – что работаем», и лично я не знаю, что выведет людей из духовного ступора.
В отсутствие малейших надежд на хотя бы частичный возврат народу советского уровня социального обеспечения принято как мантру повторять фразы о том, что надо поменьше заглядывать в карманы финансовой олигархии, ни в коем случае не завидовать нуворишам, а уважать их за целеустремлённость, быстрые старты, дерзкие захваты бывших советских предприятий, поклоняться первичному накоплению капитала, окрещённому в народе «прихватизацией», а в отсутствие авантюрно-финансовой прыти заниматься самими собой, самосовершенствоваться и верить, что тучи разойдутся и каждому ещё на земле воздастся по трудам.
В отношении подобного капиталистического идеализма имеется пара возражений – заклинания о самосовершенствовании как панацее в стране, не решившей основных социальных проблем (нарастающее имущественное расслоение, нищета и бесправие, низкие МРОТ и уровень пенсий, обширная теневая экономика, повальная коррупция в низших, а порой и высших властных эшелонах), и есть основной приём эксплуататорского класса.
Как минимум подавляющему количеству адекватного населения ясно, что все войны, включая СВО, представляют собой возмездие за развал Союза, растаптывание народной мечты о счастье, растаскивание территории великой страны по национальным квартирам, перекраивание хозяйственных схем под нужды меньшинства и обогащение финансовых элит.
Тягчайшее преступление, повинные в котором частью живы и благоденствуют, а частью умерли своей смертью, ничем, кроме глухой ненависти пострадавших в этом немыслимом водовороте, не расплатившись, остаётся безнаказанным, и горькая ирония русской истории состоит в том, что никакое земное наказание великой вины этих людей уже не искупит.
В чём же наше спасение? В памяти.
Люди остаются людьми при единственном условии – неприкосновенности памяти и предания о себе, своих ближних и общей истории как пути страны, по которому она была вынуждена в тот или иной период пойти.
Мы выбрали не лучший путь – искоренения социализма, достигшего чрезвычайно многого. Социальная ориентация нашего капитализма под огромным вопросом: несмотря на относительно высокий уровень инвестиций в инфраструктуру, уровень зарплат, пенсий и пособий близок больше к социалистическому, а диспропорций в экономике даже при ослабленном санкциями импорте – и того больше. Перспективы туманны, и остаётся надеяться лишь на мудрость руководства, оперирующего в основном углеводородным экспортом и – в дополнение – не слишком большим армейским контингентом на Украине. Как, в какие сроки и какими средствами будут решены эти проблемы в ближайшие месяцы, составляет главный вызов нашему существованию. Колония мы или свободная страна – вопрос, поставленный ещё в 1991 году.
В чём наше искупление? В том, насколько в состоянии мы окажемся восстановить социальную справедливость в распределении благ между всеми слоями общества. Этот экзамен Советского Союза мы не сдали, и потому впереди не уравниловка, а пересдача. Закрыть сессию на нашу общую человеческую и государственную зрелость может лишь она.
В чём наше счастье? В том, как спасительно быстро мы поймём, что любое развитие, и тем более форсированное, опережающее, опирается не на личностную мотивацию отдельных людей, а на общий идеологический вектор, тянущий за собой сперва наиболее передовые слои общества, а затем и все остальные. В том, сможем ли оставить грядущим поколениям полноценную, действительно, а не декларативно, свободную и независимую страну, и насколько сделаем её подлинно своей.
Предпосылаю траурной годовщине слова, долгие годы лежавшие в душе под спудом, но сегодня вставшие одно к одному легко, будто бы всегда именно так и стояли.
Красное платье
Сказка о России
Жила-была страна.
Нормально жила. И горе знала, и великое счастье. И сейчас ещё живёт-может.
И голодать приходилось, и воевать, и строиться. Как навоюется, отстроится, сейчас ей петь и плясать. Весёлая!
Правду свою искала, как все ищут, и только одно было в ней неладно – характер у неё от роду был доверчив, неустойчив, прямо как у молодки вертлявой. Одно слово – баба, а бабу и сам Господь не знает, как приструнить.
Сидит она раз перед зеркалом и думает, как все бабы, я это иль не я? Хороша ли взаправду я сама собой? Не пойти ли людей послушать, что они обо мне бают?
А люди-то злы. А люди-то завистливы. Нельзя людей слушать, одного Бога слушать странам положено! Правды люди вовек никому не скажут, а за правду такую ложь выдадут, да так умело, что поневоле поверишь, и обманешься, да ещё и других не заметишь, как обманешь.
Но делать нечего, пошла она к людям, а те над ней смеются – экая ты, кума, здоровая, а дурная, неуклюжая, и ходишь тяжко, и говоришь гулко.
Огорчилась она, натурально, и принялась горевать.
А люди-то видят, что её огорчили, и тихонько радуются, что в такое сомнение её привели, а под печаль и говорят ей – ладно, не печалься, всем ты хороша, да только истинного счастья не знаешь, потому что не носишь ты Красного Платья.
Вот оказия! Какое такое платье красное, и что в нём такого, страна спрашивает.
А те ей отвечают – а такое Красное Платье, что стоит кому его надеть, и тут же счастливым навек станет.
А кто ж его, такое, нынче носит, страна опять спрашивает.
А никто пока, люди ей отвечают, потому что весть о Красном Платье тайная, но ты её знай да Красное Платье поскорей надевай, и будешь всех стран других и краше, и счастливее. Уяснила?
Наша-то и кивнула.
Надевает Красное Платье, и нравится оно ей – писаной красавицей она в нём стала. Ходит в нём целыми днями, спит в нём, но не снимает, и само собой гордится. Ходила-ходила, устала да прилегла. И видит сон – опять над ней люди смеются! Дура, мол, дурой, ходит в своём этом красном, а оно уж истрепалось. Просыпается – и точно: помялось платье, выцвело, и даже дыры в нём, будто его мыши грызли.
Пошла она снова к людям, плачет, а люди её говорят – прости, голубка, мы тут всякого тебе не со зла, а по любви одной к тебе наговорили, снимай ты это красное платье скорей, тем более что не красное оно теперь, а какое-то прямо уж бледно-розовое, и успокоишься, станешь, как все мы, жить-поживать и добра наживать, а то совсем истощала, смотреть совестно.
Сняла она его подобру-поздорову, надела прежнее, и теперь сидит ждёт, пока счастье старое явится.
Год за годом идёт, и снова ей мысли в голову лезут – зачем людей слушала, зачем красное платье надевала, зачем снимала, никак в толк не возьмёт.
И в платьях ли счастье.
Источник: НИР №6, 2026
Сергей АРУТЮНОВ
