В нынешнем году день рождения Александра Сергеевича Пушкина – далеко не юбилейный, 224‑й по счёту. Но он, несомненно, получил особенное значение
– в том смысле, что попытки западного «альянса демократий» объявить вне закона всё русское и всех русских – не только нынешних, но и будущих, и прошлых, не только физически стереть Россию с лица Земли, но вообще отменить её существование, сделать бывшее небывшим, изъять, вычеркнуть нашу цивилизацию, нашу страну, наш народ, наш язык из мировой истории и культуры – оказались безрезультатными. «Отканселить» (англ. сancelling – отмена) Россию, превратить её в «чёрную дыру» или в «белое пятно» человечества не удалось. Здесь проект западных глобалистских элит, известный как Great Reset («Великий Сброс»), частью которого является cancel culture («культура отмены» или, вернее, «отмена культуры») дал уже бесспорный сбой. И феномен Пушкина сыграл здесь особую роль.
Привычное определение «солнце русской поэзии», при всей его справедливости и ценности, в данном отношении оказывается явно недостаточным. Нет, Пушкин действительно – «наше всё»! Но эту удивительную в своей абсолютной простоте и точности, словно 2 х 2 = 4, формулу, выведенную Аполлоном Григорьевым ещё в 1859 году, то есть почти 200 лет назад, нужно не просто, раз и навсегда запомнив, постоянно повторять и напоминать как одну из аксиом, основу основ русской поэзии, литературы и культуры в целом, но и понимать, почему это так, а не иначе.
Ведь если задуматься, ничего подобного не может быть по определению: ни один человек, насколько бы гениальным он ни был, не способен воплотить в себе, в своём творчестве «всё» для огромного народа с более чем тысячелетней историей. Однако в явлении Пушкина это невозможное, тем не менее, оказывается очевидным и бесспорным. Как же быть с подобным противоречием, парадоксом («И гений, парадоксов друг…»)? Принять ли его на веру как нечто сверхъестественное, принципиально непостижимое и недостижимое при помощи рассудка? Или?..
Пытаясь найти ответ на эти вопросы, конечно же, проще всего пойти по пути сравнений, аналогий – то есть по самому доступному и понятному для нашего мышления пути. И в этих поисках, как представляется, стоит обратить внимание на такой во времена Пушкина ещё не известный физический феномен, как голография: особый тип записи и воспроизведения объёмного изображения, не только статичного, но и движущегося. «Голография» и производное от него «голограмма», носитель голографического изображения, – слова по своим истокам и корням не русские, однако другие, с тем же значением и смыслом, в нашем языке до сих пор отсутствуют («Но панталоны, фрак, жилет, всех этих слов на русском нет…») – поэтому будем использовать их, не отвлекаясь на сопутствующие контаминации.
У голографического изображения есть одна важная особенность: даже если разбить его носитель на осколки, каждый них будет содержать и воспроизводить то же самое изображение, что и целостная голограмма. Сходную особенность имеют фрактальные функции, любая часть которых воспроизводит функцию в целом. Отсюда следует, что Пушкин – своего рода голограмма России. Не только литературная, но также культурная, историческая, бытийная и какая угодно ещё. И в этом смысле Александр Сергеевич – действительно «наше всё».
О чём говорили и Гоголь («Пушкин – русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет»), и Достоевский («Эту-то способность [всемирной отзывчивости. – В. В.]… он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и народный поэт»), а также многие другие деятели русской культуры. Здесь можно привести и другие слова Достоевского – о «Дон Кихоте» Сервантеса: «И если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь, людей: “Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?” – то человек мог бы молча подать Дон-Кихота…».
Точно так же, если бы вдруг, к радости наших недругов, кончилась Россия и от неё остались бы только сочинения Александра Сергеевича Пушкина, ничего больше, то по одной этой «литературной голограмме» можно было бы восстановить нашу страну, со всеми её красками, запахами («Там русский дух, там Русью пахнет!..») и звуками, во всём её величии, богатстве и красоте, во всех её страданиях и муках, надеждах и мечтаниях, в её прошлом, настоящем и даже будущем.
Точно так же само бытие России, как представляется, не могло обойтись без явления Пушкина – он уже присутствовал на берестяных грамотах, на страницах летописей и «Слова о полку Игореве», в монастырском уставе Сергия Радонежского и в конструкции русской печи, в русских загадках и пословицах, в песнях и танцах, в храме Покрова на Нерли, соборе Василия Блаженного и церкви Преображения Господня в Кижах, он был на Ледовом побоище и на поле Куликовом, в Полтавской битве и Бородинском сражении – точно так же, как не были бы возможны без пушкинского творчества ни таблица Менделеева, ни Сталинградская битва, ни знамя Победы над рейхстагом, ни танк Т‑34, ни мирный атом, ни полёт Юрия Гагарина.
Пушкин – «наше всё» не потому, что он идеален и всеобъемлющ («Не сотвори себе кумира!»), а потому что всё наше в нём есть, и наличие этой особой части русской голограммы даёт надежду на то, что будут и другие, что цельность Русского мира достижима, что все мы, русские, и каждый из нас – пусть мельчайшие, но такие же – по природе, по сути своей – части этой цельности, что и «наше всё», понимаем мы это сами или нет, нравится это кому-то ещё или нет.
Пушкин неисчерпаем в своей русскости, и у каждого русского есть своё собственное, неповторимое родство к нему. Поэтому отношение любого человека (и русского, и нерусского) к Пушкину, каким бы оно, это отношение, ни было: любовь, ненависть, равнодушие и так далее, – всегда оказывается равносильным его отношению к России. Впрочем, справедливо и обратное утверждение. Можно быть русским патриотом, не признавая и не любя, скажем, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова или Есенина. Можно кем-то из этих писателей или даже всеми вместе восхищаться, одновременно презирая, ненавидя или отрицая Россию в целом. С Пушкиным подобных «зазоров» не просто нет – они невозможны в принципе.
Из этой особенности Пушкина и его творчества вытекает множество самых разнообразных следствий. Попытаемся здесь указать лишь на некоторые – как представляется, весьма показательные и значимые – из них.
Пушкин и Лермонтов
Случилось так, что жизнь и творчество Александра Сергеевича Пушкина сразу же после его гибели оказались сопряжены с жизнью и творчеством другого великого русского писателя, Михаила Юрьевича Лермонтова. И причиной тому – не только написанная последним «Смерть поэта», которая в общественном мнении сразу дала Лермонтову статус бесспорного преемника и наследника Пушкина (окончательно закреплённый гибелью 27‑летнего поэта на дуэли с Николаем Мартыновым 15 (27) июля 1841 года), но также множество творческих и, что немаловажно, биографических пересечений между двумя этими гениальными представителями русской поэзии, русской литературы и русской культуры в целом.
Лермонтов постоянно и на разных уровнях обращался к творческому наследию Пушкина, но, что удивительно, эти обращения до сих пор не выявлены полностью. Даже в фундаментальной работе Д. Д. Благого «Лермонтов и Пушкин» (1941) многие достаточно очевидные образные переклички, например, между пушкинским «Арионом» (1827) и лермонтовским «Белеет парус одинокий…» (1832) или между пушкинским «У Лукоморья дуб зелёный…» (1828) и лермонтовским «Выхожу один я на дорогу…» (1841). Но общее понимание и даже признание того, что бесспорно второй по значению своему русский поэт в своём творчестве находился в непрерывном взаимодействии с первым, на мой взгляд, является лучшим доказательством «голографического» характера феномена Пушкина, воспроизведённого (всё-таки с несколько меньшей яркостью и полнотой) через феномен Лермонтова.
Подобная связка (можно предположить, уникальная для других литератур мирового уровня) особым образом подчёркивает проблему «поэтической иерархии», рассмотренной в отдельной статье¡, где, в частности, отмечалось, что когда на похоронах Некрасова Достоевский в своей надгробной речи сказал, что покойный «певец народного горя» в ряду отечественных поэтов должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым, из толпы послышались крики: «Выше! Выше! Он выше их!», – но в данном отношении классик русской литературы, на мой взгляд, гораздо больше понимал в искусстве Слова вообще и в искусстве поэтического Слова в частности: да, Пушкин «выше» Лермонтова, а оба эти поэта – «выше» Некрасова. При этом все трое – бесспорно великие, даже величайшие русские поэты. И отмеченная разница между ними носит отнюдь не «спортивный» или какой-либо иной сравнительный, а, если можно так выразиться, иерархический характер. Понимаю всю спорность такого мнения, но высшие мерности смыслов, которые были достигнуты (уловлены?) Пушкиным в его творчестве, всё-таки оказались недоступными для Лермонтова. То же самое соображение справедливо и для творчества Некрасова по отношению к творчеству Пушкина и Лермонтова.
Здесь можно коснуться вопроса о том, принадлежит ли перу Лермонтова стихотворение «Прощай, немытая Россия…» (1841?), впервые упомянутое в 1873‑м, а опубликованное (без оригинального автографа) в 1887 году. Если считать Михаила Юрьевича способным таким странным для него образом откликнуться на пушкинское «К морю» («Прощай, свободная стихия…», 1824), то придётся признать, что мы ничего не понимаем и не можем понять ни в самом Лермонтове, ни в его отношении к Пушкину, ни в лермонтовской поэзии в целом, ни в поэзии вообще. А вот предполагаемое авторство поэта-сатирика Дмитрия Минаева вполне и непротиворечиво укладывается во все иерархические (вернее, контриерархические) каноны – тот, будучи блестящим версификатором, «королём рифмы», так же удачно имитировал внешние поэтические формы и пушкинского «Евгения Онегина», и лермонтовского «Бородино» – конечно, не достигая в своих пародиях хотя бы отдалённо сопоставимого с этими произведениями богатства содержания и даже не претендуя на подобное.
Пушкин и Шевченко
При сравнении двух наиболее известных, узнаваемых строк русской и украинской поэзии: соответственно, пушкинской «У Лукоморья дуб зелёный…» и «Садок вишнёвий коло хати…» Тараса Шевченко, – сходства и различия двух родственных народов и их культур оказываются выражены настолько полно и глубоко, что это может показаться даже нарочитым или сверхъестественным.
Не углубляясь ни в «анатомию» данных стихов (хотя в ней тоже можно обнаружить немало интересного – помимо того, что это четырёхстопные ямбы, хотя структурно и ритмически различные), ни в их «физиологию» (где интересного ещё больше), обратимся к их «генетике», к их образно-смысловой наполненности.
Показательно, что и у Пушкина, и у Шевченко описаны деревья, причём не «деревья вообще», а деревья в определённых обстоятельствах места (локативах). Почему так – можно лишь предполагать, но архетип деревьев, видимо, по-особенному близок и ценен и для русской, и для украинской аксиологии (системы ценностей). Это – общее для двух национальных поэтов.
А вот дальше начинаются различия. Прежде всего, они касаются разного, по сути – зеркального построения строк величайших национальных поэтов: Пушкин начинает с локатива, определения места: «У Лукоморья…», а Шевченко – напротив, с субъектива: «Садок вишнёвий…». В конце стиха у Пушкина появляется субъектив: «дуб зелёный», а у Шевченко – локатив: «коло хати».
При этом «дуб» – субъектив в единственном числе, он самодостаточен. А вот «садок» – это уже не одно дерево, а несколько деревьев, растущих не сами по себе, но специально посаженных. И ещё: «дуб» – «зелёный», то есть в нём важна его жизненная сила, а не что-либо иное; «садок» же – «вишнёвий», то есть утилитарен, создан для того, чтобы давать урожай вкусных ягод.
Мало того, этот «садок вишнёвий» расположен «коло хати», то есть рядом с домом, он не просто близок и доступен, но сама его локация указывает на то, что центром украинского «микрокосма» и одновременно локацией героя-автора, находясь внутри которой он воспринимает, описывает и организует окружающий мир, является его собственный дом – «хата».
«Дуб» же, в пушкинской строке вовсе не утилитарен – это символ, прежде всего, и его локация, Лукоморье, также носит символический (сказочный или загадочный) характер, она явно удалена от каких-либо обжитых, прежде всего самим героем-автором, мест. Соответственно, Лукоморье выступает центром пушкинского (русского) не только микрокосма, но и макрокосма, причём не только и даже не столько в прямом физическом, сколько в метафизическом аспекте.
Идеальный украинский мир, описанный Шевченко, изначально устроен «под себя», он «свой», он комфортен, понятен и достижим, центр этого мира – сам человек. Идеальный русский мир, описанный Пушкиным, существует «сам по себе», к нему всегда нужно только стремиться и встраиваться в него, стать «своим» для человека он не может в принципе, зато человек способен и должен стать «своим» для этого мира (впрочем, этот момент подробнее рассмотрен ниже – на материале пушкинской поэмы «Медный всадник»).
Так что нынешние украинские ультранационалисты, уничтожающие памятники великому русскому поэту везде, где могут до них дотянуться, пусть не понимают, но чувствуют опасность пушкинского творчества для себя, для своего мировоззрения, и это – ещё одно свидетельство отмеченного выше «голографического тождества» между Пушкиным и Россией. При этом памятники «Кобзарю» Шевченко, «гетману» украинской поэтической иерархии, в нашей стране стоят, как и прежде, их никто не сносит – поскольку и в духовном, и в поэтическом смысле творчество Тараса Григорьевича и «украинство» в целом опосредованы творчеством Александра Сергеевича – хотя бы через образ гетмана Мазепы в «Полтаве».
Пушкин и Пётр Великий
Первый российский император, крёстный отец пушкинского прадеда Абрама (Ибрагима) Ганнибала – один из важнейших героев пушкинского творчества, его образ присутствует минимум в трёх крупных произведениях Александра Сергеевича: поэмах «Полтава» (1828), «Медный всадник» (1830) и незаконченном романе, известном как «Арап Петра Великого», начатом в 1827 году. Не говоря уже о таких стихотворениях, как «Стансы» (1826), со знаменитой характеристикой: То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Или «Моя родословная» (1830):
Упрямства дух нам всем подгадил:
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им…
И далее там же:
Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Рулю родного корабля.
При этом можно видеть, что отношение писателя к своему духовному прапрадеду «по прямой» всегда очень живое и носит далеко не однозначный, хотя в целом вполне определённый характер. Даже в «Полтаве», где дан в целом «парадный» и идеализированный образ царя, который «могуч и радостен, как бой», «и за учителей своих заздравный кубок поднимает», Пётр вначале безоговорочно доверяет клевете Мазепы и жестоко наказывает Кочубея. В «Арапе…» же «могучий и грозный преобразователь России» выступает в роли чуть ли не Deus ex machina, высшей силы, направляющей всё действие по своей воле, вплоть до того, что с дубинкой в руках лично отправляется к «Даниловичу», то есть к светлейшему князю Меншикову, «переведаться» о его плутовских делах.
Но, конечно же, самый объёмный и сложный образ Петра Великого создан Пушкиным в «Медном Всаднике», где царь существует не только в прошлом: «На берегу пустынных волн/Стоял он, дум великих полн…», – но и в вечности, как оживший памятник самому себе, преследующий «бедного Евгения». При этом семантический анализ рифм «Медного всадника» выявляет в поэме, состоящей из 481 строки, 24 цепочки «сквозных» рифм, где два десятка «узловых» рифм-аттракторов создают уникальное смысловое пространство, определяемое противопоставленными и взаимодействующими понятиями Дома и Хаоса.
При этом конфликт и противостояние семантических групп, обозначенных через понятия Дома и Хаоса, дополняются конфликтом внутри понятия Дома – между семантическими подгруппами «Петра» и «Евгения». Изолированность, замкнутость Дома Евгения, в конце концов, оказываются разорваны Волнами, Хаосом – и, более того, для такой замкнутой структуры противоборство с Хаосом, успешное противостояние ему оказываются в принципе невозможны. Напротив, огромность и открытость Хаосу Дома Петра такую возможность предоставляют, но – только в целом, то есть далеко не для каждого и далеко не всегда. Но над множеством личных трагедий провозглашается:
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия,
Да умирится же с тобой
И побеждённая стихия.
От мирового Хаоса нельзя спрятаться в собственном изолированном Доме, необходимо сам Хаос, его стихии превращать в Дом, соделывать Домом, упорядочить и освоить – иной путь для человека и любых человеческих сообществ, в конечном счёте, ведёт к безумию и гибели. Как представляется, это признание – одно из главных, если не самое главное качество пушкинской голограммы России.
Владимир ВИННИКОВ
Источник: НиР № 6, 2023